Он сказал это горячо, взволнованно, и я была тронута.
— Дитя мое, но как же мне не печалиться? Ты мой старший сын, а мы так часто бываем разлучены.
— Мне надо учиться, ма. Я уеду в Итон и целый год буду сидеть над книгами. Так сказал дед.
— И никаких военных приключений не будет?
— Никаких.
Он испустил шумный вздох и, поразмыслив, добавил:
— А на следующее лето мы снова приедем.
— Может быть, ты и прав. Тебе надо учиться. И если бы ты учился здесь, в Бретани, я бы тоже видела тебя не так уж часто.
Мы пошли к дому. Жан чрезвычайно любезным и почтительным жестом протянул мне свою руку, так, словно желал, чтобы я на нее оперлась. «Еще немного, — подумала я, — и он будет одного со мной роста. Он вообще обещает быть высоким». Для своего возраста он был очень развит, это все признавали.
— Знаешь, ма, — сказал он вдруг, — если ты не хочешь… и если ты скажешь, что тебе это больно, я не уеду.
Я улыбнулась и, ласково притянув сына к себе за волосы, поцеловала.
— Нет, милый. Я потерплю. А малыши развлекут меня.
— А я… честное слово, было бы даже интересно остаться в Бретани!
— Почему?
— Да ведь здесь скоро начнется новая шуанерия! Как бы я хотел задать синим жару!
Он сказал это с мальчишеским запалом, но, в сущности, за этим крылось и нечто большее. Я почувствовала в голосе сына ненависть — яростную, непримиримую. Небольшой шрам, пересекавший бровь Жана, побелел, и это напомнило мне о синем сержанте, ударившем мальчика по лицу.
— Ты хотел бы воевать с ними, Жан?
— Да! Как дед и как господин герцог! Я им за все отомщу — за короля, за тебя, за Сент-Элуа!
Мне вспомнился восьмилетний Жанно, в бессильной ярости грозящий вслед кулаком уходящему отряду синих грабителей. Я произнесла:
— Надо уметь прощать, дитя. Нельзя все время ненавидеть. Надо учиться жить будущим, а не прошлым.
Жан, похоже, не совсем понял меня или плохо слушал. Закусив нижнюю губу, сверкая глазами, он пробормотал:
— Я был маленький, но хорошо помню, как ты плакала. Как издевались надо мной в приюте, как отправляли в карцер и говорили: «Ла Тремуйль, ты плохой патриот!» А когда жгли Сент-Элуа, мы с Маргаритой целую ночь лежали в траве и боялись пошевелиться. Под утро стало совсем холодно, и мы едва не умерли… А еще нам нечего было есть. А тот синий сержант не только меня ударил, он и тебя бил… да еще оскорблял всякими словами! Ты же не могла себя защитить, ма, ты боялась за нас! А я теперь всех их перебью!
Взглянув на меня синими большими глазами, он произнес:
— Мне до сих пор снятся дурные сны… о том, что было в приюте.
Я слушала его, чувствуя, как сжимается у меня сердце. В чем-то он был прав. То, что мы пережили, нельзя простить. Об этом можно не вспоминать. Но если уж воспоминания приходят, возвращается и ненависть. Я подумала, что, когда была девочкой, моя душа была свободна от каких-либо сильных переживаний. Я была обыкновенным ребенком — легкомысленным, беззаботным, веселым. А Жан — в отличие от Вероники, Изабеллы, Филиппа — навсегда лишен той истинно детской беззаботности. Революция и на нем оставила клеймо. Мне не удалось защитить его.
— Малыш, — только и сказала я, — не надо за меня мстить. Я никогда от тебя этого не потребую.
— Я сам знаю… что должен делать.
— Хорошо. Только, ради Бога, помни, что хотя бы из-за тебя я не должна плакать.
Моя рука лежала у него на плече. Он наклонился, быстро поцеловал мои пальцы. Меня успокоил этот жест, успокоило то, что Жан, несмотря на два года, проведенные вдали, и испытания, им пережитые, почтителен, нежен и ласков со мной. Поистине, это самое важное, чего можно требовать от сына. Он любил меня. Он уважал мое мнение. Он дорожил мною. Видимо, все это было результатом той любви, с которой я растила его все эти годы.
Отец, заметив, что я немного ревную, как-то сказал мне:
— Вы напрасно думаете, что меня он ценит превыше всего. Именно вы для него идеал. В Итоне ваш портрет стоит у него на столе, и вообще мне кажется, что он по-детски влюблен в вас.
— Влюблен?
— Словом, если он захочет жениться, то непременно выберет себе жену, похожую на вас.
Я рассмеялась и сказала, что мне крайне странно слышать по отношению к Жану слово «жениться», но, безусловно, слова отца очень польстили мне и полностью успокоили.
Они уехали через неделю после нашего с Жаном разговора. Дед с какой-то депешей роялистского подполья отправлялся в Россию, в Митаву, и брал с собой внука, а затем все вместе они намеревались побывать в Риме и навестить Шарля де Крессэ, обучавшегося в Ватикане. В октябре, разумеется, Жану предстояло сесть за парту в Итоне.
Вернуться они должны были только летом 1800 года.
Возвращаясь из Гран-Шэн, я пустила лошадь в карьер. Погода была скверная: ливень, шумевший всю ночь, только к утру закончился, а сейчас, в полдень, на небе снова собирались тучи — угольно-черные, свинцовые. Пар стоял в воздухе. Лес притих, птицы словно затаились. Я не сомневалась, что вот-вот разразится гроза — бурная, с молнией, громом и, возможно, градом. Надо было спешить.
Лето 1799 года вообще выдалось холодным и на редкость дождливым. Посевы созревали медленно — без солнца они только мокли и кисли от влаги. Я скакала, погоняя Стрелу, и невольно размышляла о том, что к осени, вероятно, мы будем терпеть большие убытки. Все снова вздорожает. Дай Бог вырастить хлеба достаточно хотя бы для собственных нужд… В этот миг стук копыт донесся до меня, и я резко натянула поводья.