Я не хотела больше быть одна… У меня не было желания что-либо понимать. Нам следует немедленно воссоединиться, хотя бы некоторое время пожить вместе, иначе нас ждет беда. Мы рискуем стать чужими друг другу, потерять то общее, что нас связывало.
Я плохо спала по ночам, думая обо всем этом и глядя на роскошный балдахин кровати. Временами какие-то новые опасения охватывали меня. Я думала: верен ли мне Александр? В Лондоне, в Вене, во Флоренции (я ведь не знала точно, где он находится) — словом, в любой европейской столице его будут окружать самые красивые и обольстительные женщины. Что он делает? Как себя ведет? Думает ли хоть иногда обо мне? Я не могла об этом судить, так как даже писем от него не получала.
Я вспоминала об истории с Эммой Гамильтон, и мне приходило в голову, что я не знаю, что в точности произошло между этой женщиной и моим мужем. Тогда я была удовлетворена тем, что мы уехали из Неаполя. Кроме того, тогда был наш медовый месяц и я могла надеяться, что вполне заменяю Александру всех женщин мира. Впрочем, ни тогда, ни сейчас я не сомневалась, что он любит меня. Но только ли меня? Я не могла ответить на этот вопрос утвердительно и мучилась этим. Без сомнения, он изменял мне. Я знала его темперамент: горячий, порывистый, необузданный. Мужчина такого склада не может прожить целых шесть месяцев без женщины. Я бы никогда в такое не поверила.
Все это лишь углубляло мою обиду. Он уехал, он живет теперь в нормальной стране, где уважают аристократов, он пользуется почетом и вниманием, а я прозябаю в этом ужасном Париже, веду битвы за его реабилитацию да еще и подвергаюсь унижениям со стороны Клавьера. Более того, меня еще и обвиняют люди вроде Ле Пикара. И, подумать только, Александр даже не зовет меня к себе! Если на то пошло, я бы могла все бросить и вместе с детьми эмигрировать в Англию. Здесь, во Франции, не было ничего такого, чего бы я не согласилась оставить ради счастья быть с Александром. Но он не звал. Поль Алэн тоже был против этого. Филипп, видите ли, должен понять, что он француз… Но почему именно на меня возложена обязанность позаботиться об этом? Почему мы не делим эту роль надвое?
Словом, я начинала злиться, и мне хотелось поскорее уехать из Парижа. Возможно, в Бретани я почувствую себя спокойнее. Париж только усугублял те мои мысли, которых я и так боялась.
19 мая 1798 года ранним солнечным утром армада французских кораблей — больших линейных во главе с флагманом «Орион», фрегатов, корветов, бригов — снялась с рейда Тулонского порта и двинулась на восток. На кораблях было тридцать восемь тысяч отборных солдат, артиллерия, снаряды, лошади, книги. Прославленные ученые — Монж, Бертолле, Конте, Доломье — сопровождали эту таинственную экспедицию.
При выходе в море огромный, перегруженный флагман «Орион» задел дно. Многим показалось это недобрым знаком.
Так началось предприятие, будоражившее всю Европу еще за несколько месяцев до этого.
Никто толком не знал, куда направляется эта армада. Некоторые утверждали, что ее целью является завоевание Сицилии или Мальты. В начале мая возникли слухи, будто экспедиция, пройдя Гибралтарский пролив, повернет на запад, к Англии. Но особенно настойчиво муссировалась версия о желании Бонапарта победить Англию не на берегах Темзы, а на берегах Нила, — словом, утверждалось, что речь идет о захвате Египта.
Истина была известна лишь узкому кругу лиц. Но зато многие видели крайнюю авантюристичность задуманного предприятия. Куда бы Бонапарт ни отправлялся — в Англию или в Египет, все было против него. Англия господствовала на море, и соперничать с ней где-либо еще, кроме суши, — это значило вести сумасбродную игру, и даже успех не мог бы оправдать жертв, которые она за собой повлечет.
Спокойствие было для Бонапарта мучением, и он говорил об этом в открытую. Он полагал, что его предыдущие победы не могут побудить людей восхищаться им постоянно; для усиления славы надобно совершить еще что-то необычайное. «Если я останусь в Париже надолго, — говорил он друзьям, — все потеряно. В этом великом Вавилоне одна слава затмевает другую: достаточно было бы увидеть меня три раза в театре, как на меня перестали бы смотреть».
Кроме этого, за время пребывания в Париже Бонапарт достиг такой степени напряженности в отношениях с директорами, что дальше так продолжаться не могло. Когда во время одной из стычек он прибегнул к самому сильному, давно испытанному средству воздействия — пригрозил своей отставкой, — директор Ребель не дал ему даже договорить до конца:
— Не теряйте времени, генерал. Вот вам перо и бумага. Директория ожидает ваше заявление.
Бонапарт не стал писать заявления об отставке. Но его конфликт с правительством зашел в тупик. Исход борьбы оставался ничейным. И генералу было ясно, что бездействие приведет его к проигрышу партии.
Надо было воевать. Экспедиция во главе с Бонапартом отплыла из Тулона, и многие недели после этого о ней не было никаких вестей.
Все прочие события были как-то затенены этой авантюрой. В полнейшем спокойствии были проведены очередные выборы в Советы, а потом — при таком же равнодушии французов — уже ставшая традиционной кассация выборов, вследствие чего было достигнуто послушное большинство в органах законодательной власти. Никто даже не протестовал. Все с каким-то усталым презрением наблюдали, как Директория во главе с Баррасом делает еще один шаг к полной своей диктатуре. Директоры уже сделали так много невероятного и бесстыдного, что удивить кого-либо очередным бесстыдством было трудно. Баррас забирал в свои руки все больше власти, все большие суммы государственных денег пускал по ветру, приобретал все больше врагов — но, какую бы наглость он ни проявлял, это уже никого всерьез не задевало: все инстинктивно чувствовали, что режим исчерпал себя и что нужно лишь подождать, и он падет сам, без всякого вмешательства, потому что опираться отныне может лишь на самого себя. У нынешней власти не было абсолютно никаких сторонников; все пятеро директоров представляли в правительстве не какие-то слои населения, а исключительно самих себя.